Туннель ее добил. Запах горючего, звук работающих моторов, размеренное движение людского потока, стремящегося по наклонному коридору без окон к последнему повороту, за которым его поджидает самолет. Устремив туда неподвижный взгляд, она остановилась, пропуская мимо себя движущуюся толпу. Шедшие впереди Тидзу и Яёй тоже остановились, они ей что-то говорили (но она не разбирала слов). Они взяли ее под руки и отвели в сторонку, и вот она, вся в холодном поту, стоит у стены коридора, трясясь в ознобе, вдыхая запах горючего, слушая усиливающийся рев двигателей и чувствуя, как наклонный пол выносит ее к заполняющемуся людьми лайнеру, не может уже ни думать, ни осознать до конца, что все это происходит с ней в действительности.
Так хорошо! Все шло так хорошо! Она вполне прижилась в оркестре, завела друзей, наслаждалась концертами и, если не считать самого первого концерта, не волновалась, записи бывали скучными, но в такие моменты можно переключиться на что-то отвлеченное; никто не ожидает от тебя вдохновенной игры на тридцатом повторе… У нее появились деньги и новая виолончель, ее мать гордилась ею; ее жизнь казалась надежно устроенной, а будущее представлялось интересным и радостным, и она все время спрашивала себя о том, что же тут может дать осечку, поскольку привыкла, что в жизни всегда одно уравновешивается другим, и вот оно так и случилось.
Ирония судьбы заключалась в том, что беда, восстанавливающая нарушенное равновесие, пришла изнутри, где Хисако была особенно уязвима. Ей никогда не приходилось выдумывать себе ложные оправдания, или питать призрачные надежды, или вырабатывать искусственные подпорки для своего самолюбия, как делают многие, чтобы худо-бедно справиться с жизненными трудностями.
Она жила с чувством уверенности, которого не было у других; ее внутренне «я» было в безопасности, защита требовалась от внешних угроз, против которых нужно было заранее вооружиться… и вот теперь она была наказана за свою самоуверенность.
Ее все-таки затащили в самолет; господин Яно, менеджер предстоящих гастролей, и господин Окамото, руководитель оркестра, подошли к ней, уговорили и заботливо провели ее по резиновому спуску, окруженному гофрированными стенами из белого металла, к открытой дверце самолета, где их уже встречали стюардессы, и впереди открылся просторный салон с множеством призывно манящих кресел, и толстая дверь встала на свое место, изогнутая плита на выпуклой шкуре фюзеляжа. Ее трясло. Ее провели внутрь.
Ей хотелось завизжать. Вместо этого она застонала, присела на корточки и скрючилась, обнимая свою сумку, как будто хотела вжаться в нее, укрыться там с головой; она рыдала, обхватив голову ладонями и уткнувшись лицом в свои скрещенные руки. Нельзя же вести себя так глупо! Надо быть благоразумной. Подумать о других членах оркестра. Что скажет твоя мать? Виолончель уже погружена в самолет. Триста пассажиров вынуждены ждать из-за тебя, целый самолет! А как же Америка! Вспомни об Америке! Столько огромных городов! Тысячи людей! И все тебя ждут! За твой билет уже заплачено, все твои билеты оплачены вперед. В отелях забронированы номера, напечатаны программки. Разве можно быть такой эгоисткой, думать только о себе!
Все это она и без того знала. Эти доводы давно убедили ее, ведь уговоры начались за несколько месяцев до этого дня, сразу же, как только было объявлено о предстоящих гастролях, так чтобы уж в решительный момент у нее не хватило духу отказаться и не поехать. Конечно, это было бы ужасно низко и непорядочно по отношению ко всем остальным музыкантам оркестра, это значило бы поступить страшно неуважительно и непростительно эгоистично. Ты уже взрослый человек, и просто есть слово «надо»; страхи надо преодолевать. Все надеялись на тебя, ожидали, что ты будешь вести себя так же, как все, как любой нормальный человек; ничего особенного от тебя не требуется.
Все это она знала, но не могла ничего с собой поделать. Все это ничего не значило; набор словесных символов чуждого языка, не отражавший ничего, что относилось бы к миру ее страхов. Покрытый каракулями листок, приложенный к звенящей струне ее физического страха.
Ее пытались поднять с пола, но она, испугавшись, что ее хотят силой затащить в кресло и пристегнуть там ремнями, намертво соединить с пустотелым аппаратом, провонявшим авиационным керосином и подогретой едой, разразилась громким плачем и, выпустив из рук сумку, стала цепляться за тех, кто попался под руку, умоляя их: «Пожалуйста, не надо!» Ты же всех подведешь! Пожалуйста, не надо! Ты ведешь себя как ребенок. Извините, простите, я не могу! Избалованный ребенок, избалованный иностранный ребенок! Пожалуйста, не заставляйте меня! Баловень-гайдзин, устраивающий скандал из-за того, что ему не дали конфетку. Пожалуйста, не надо! Ты опозоришь себя навеки! Пожалуйста, прошу вас!
В конце концов ее вывели под руки из лайнера, провели вверх по наклонному коридору в посадочный зал, затем в зал ожидания. Женщина из наземной службы успокаивала ее.
Вылет самолета задержали на полчаса. Она не покидала зал ожидания, пока он не взлетел.
В такси, по дороге в маленькую квартирку, которую она делила с Яёй и Тидзу, ее обуревали смешанные чувства облегчения и вины. Все было позади. Кошмар окончился.
Но какой же ценой! Как она опозорилась и как опозорила остальных музыкантов! Ее уволят. Надо самой подать заявление об уходе. «И подам!» Разве сможет она после этого посмотреть в глаза своим товарищам по оркестру? «Нет, — подумала Хисако, — не смогу».